— Господи ты, боже мой! Злодей какой! — вскричала Матрена, едва дослушав последние слова. — Да неужели же он и вправду смеет отнять у нас Аничку! Ведь она же вам не чужая — внучка родная.
— А ему она дочь, Матрена. Против воли отца нельзя идти. Конечно, если бы он мог кого-нибудь так любить, как я ее люблю, если бы он понимал, как она мне дорога, он не сделал бы этого! Давать воспитание! Я сама знаю, что я женщина простая, необразованная, что я ничему не могу научить ребенка, так разве бы он не мог прислать сюда из Петербурга гувернантку, которая бы занималась с ней! Да если бы он этого желал, я сама переехала бы в Петербург; учили бы ее там умные люди, а я бы берегла ее, мою голубушку, да… — Старушка не могла договорить, слезы брызнули из глаз ее, она припала головой к столу и зарыдала.
Всю эту ночь провели обе бедные женщины без сна. К утру они решили, что Анна Федоровна напишет к Матвею Ильичу, предложит ему переехать вместе с Аней в Петербург: если же он на это не согласится — попросить его еще хоть на один год отсрочить ужасную для нее разлуку. Это решение несколько успокоило старушек: они надеялись, что Матвей Ильич тронется письмом тещи, и положили до получения ответа от него ни слова не говорить Ане о предстоящей ей перемене жизни.
Через две недели получен был ответ. Матвей Ильич в весьма мягких и деликатных, но вполне решительных выражениях объявлял, что намерен взять дочь от Анны Федоровны и поместить ее у своего брата, и просил снарядить девочку в дорогу в первых числах октября.
Мы не станем описывать того горя, какое принесло это письмо Анне Федоровне и Матрене. Как бы ни была сильна печаль человека молодого, полного здоровья и надежд на будущее, она не может сравниться с печалью старика, теряющего свою последнюю радость, свое последнее утешение в жизни.
Аня приняла решение о предстоящей ей перемене судьбы так, как приняло бы большинство детей ее лет. Она была удивлена, растерялась и как-то не знала — радоваться ей или печалиться. Когда бабушка или няня начинали говорить ей о предстоящей разлуке, она бросалась к ним на шею и, рыдая, уверяла, что не хочет уезжать от них, что никого никогда не будет любить так сильно, как их, что убежит от гадкого петербургского дяди и непременно вернется к ним назад. Когда подруги завидовали ей и рассуждали о том, как много разных удовольствий ожидает ее в большом городе, среди богатой семьи — глаза ее радостно блестели и ей казалось, что она в самом деле очень счастлива. Чаще же всего она вовсе не думала об отъезде.
Осень стояла теплая, сухая. В лесу уродилось множество орехов, и они занимали девочку гораздо больше предстоящего отъезда. За орехами поспела рябина — опять новое занятие, новая работа: когда тут думать о Петербурге!
Анна Федоровна и Матрена радовались беззаботности девочки. Они делали над собой усилия, чтобы не выказывать своего горя при ней, чтобы встречать ее с улыбкой, чтоб без слез слушать ее веселую болтовню.
— Чего понапрасну тревожить ребенка, — рассуждала Матрена, — пусть себе радуется да веселится, придет ее пора — и она узнает горе!
— Для нас-то, — говорила Анна Федоровна, — разлука с ней, конечно, горе, горе безысходное, а ее, кто знает, что ждет впереди: может, ей там и лучше будет. Она у нас здорова, счастлива, — это правда: зато образования мы ей никакого дать не можем, а там из нее выйдет умная, ученая барышня, не нам, глупым, чета!
И обе старушки, вздыхая и украдкой вытирая слезы, хлопотали о том, как бы снабдить свою любимицу всем необходимым в дорогу. Пока Аня бегала с товарищами по лесам и наполняла целые корзины орехами и рябиной — они шили ей дорожное платьице, вязали тепленькие чулочки и перчаточки, приводили в порядок весь ее скудный гардероб и в этих заботах отчасти забывали грозящую беду.
В один ненастный октябрьский день в большой, роскошно меблированной столовой Ивана Ильича Миртова собралось к завтраку все его семейство. Жена его, Татьяна Алексеевна, довольно молодая и очень красивая дама, лениво наливала кофе из большого серебряного кофейника; по правую руку ее сидели две худенькие, стройные девочки лет двенадцати-тринадцати, одетые с самым безукоризненным изяществом; подле них помещалась француженка-гувернантка, очень живая, бойкая молодая особа, о чем-то горячо спорившая с мальчиком лет пятнадцати, сидевшим по левую руку матери и отвечавшим своей собеседнице полунасмешливым, небрежным тоном. Его гувернер, важный, солидный немец, видимо, не одобрял поведения своего воспитанника и бросал на него сердитые взоры; но мальчик не обращал на это ни малейшего внимания. На другом конце стола Иван Ильич прихлебывал кофе из большой фарфоровой чашки, углубившись в чтение газеты.
В передней раздался звонок.
— Довольно, Жорж, перестань, — остановила сына Татьяна Алексеевна, — верно, дядя приехал.
— И привез с собой маленькую дикарку; а, это интересно!
Жорж повернулся к двери, и глаза всех присутствовавших обратились туда же.
Через несколько минут в комнату вошел Матвей Ильич, держа за руку Аню. Бедная малютка составляла странный контраст со всею обстановкою комнаты и со всеми лицами, сидевшими в ней. Длинное байковое платье, сшитое ей бабушкой, было очень тепло и удобно для дороги, но не отличалось ни малейшей красотой; волосы ее растрепались под теплой шапочкой, снятой ею в передней, и падали беспорядочными прядями на лоб и глаза ее; ноги ее, обутые в шерстяные чулки и войлочные валенки, казались непомерной величины, а рук ее не было видно из-под длинных рукавов платья.